Спонсоры редукционистской научной программы не только поощряют редукционистский дизайн исследований, но и награждают узость мышления о том, что важно, а что нет. Это приводит к появлению все более специализированных областей знания.

Недостаток узкой специализации в науках о здоровье

«Здоровье человека» слишком сложно, чтобы считаться настоящей научной дисциплиной, но «биология» теперь слишком всеобъемлюща и не может считаться допустимой областью исследования. Вместо того чтобы стать биологом, вы становитесь биохимиком, генетиком, микробиологом, нейробиологом, биоинформатиком, молекулярным биологом. Никаких «естествоиспытателей» больше нет.

Зато появились зоопсихологи, экологи, эволюционные биологи, энтомологи, морские биологи и специалисты по биоразнообразию. Но даже эти дисциплины (я скопировал их из списка специализаций на сайте кафедры биологии Корнелльского университета) сегодня звучат до смешного общо. Кафедра молекулярной биологии и генетики (кстати, отдельная от кафедры биологии) предлагает студентам следующие дипломные программы: биохимия, молекулярная и клеточная биология; биофизика; генетика, геномика и биология развития; а также сравнительная, популяционная и эволюционная геномика.

Такое деление неизбежно по мере того, как мы узнаем все больше о нашей бесконечно сложной биологии. Знаний так много, что естественно и полезно разбить их на подразделы: биохимию, генетику, патологию, диетологию, токсикологию, фармакологию и т. д. Плодотворно обсуждать идеи проще, когда единомышленники способны общаться на точном общепонятном языке.

Однако такое деление подпитывает иллюзию, что каждая дисциплина занимается чем-то совершенно отличным от всех остальных. Субдисциплины приобретают свое лицо и строят интеллектуальные границы, отгораживаясь от других наук, которые могли бы внести конструктивный вклад в обсуждение более широких медицинских тем.

Чтобы патологи воспринимали вас всерьез, вы обязаны быть патологом. Ни один генетик не согласится, что может узнать что-то полезное от диетолога и т. д. В результате эти анклавы (я считаю их крохотными пещерками) становятся не только узкоспециализированными, но и изолированными и враждебными.

Быть сведущим в биомедицинской дисциплине или субдисциплине, сохраняя при этом понимание общей совокупности биомедицинских исследований, в которую та входит, не модно. Пытаясь не заработать репутации людей, которые «за все берутся, но ничего не умеют», ученые стремятся сосредоточиться только на своей специальности. Они могут досконально изучить гвозди, но часто не имеют представления, когда лучше взять отвертку, бутылку клея или соединить детали шипами.

Эту проблему замечали и до меня. Были попытки ее решения — перекрестные и междисциплинарные программы, призванные стимулировать общение между специалистами. Но даже в них сохраняется групповая идентичность. Люди по-прежнему несут свои ярлыки. Здесь, как и в исследовательской работе, компетентность в конкретной дисциплине ценится больше, чем целостное понимание взаимосвязей между ними.

Я принимаю и понимаю рост специализации биомедицинских исследований. Но у него есть и недостаток, о котором очень часто забывают, и серьезный. Некоторые специализированные субдисциплины дают более выгодные редукционистские решения и поэтому получают больше финансирования.

Тогда они начинают еще сильнее доминировать в научном сообществе, создавая платформу для господства над общественным мнением. Даже не отдавая себе в том отчета, они контролируют диалог о вышестоящей дисциплине, в которую входят. Они становятся основным мнением, и причина не в том, что они более ценны для решения задачи, а скорее в большей способности окупать инвестиции.

Общество должно об этом знать, потому что такое дробление — важный источник путаницы. Одна субдисциплина предлагает свою точку зрения по какой-то теме, а вторая и третья смотрят с другой перспективы, вмешиваются в спор и иногда порождают конфликт.


Путаница в дисциплинах

Общественности, не способной разобраться самостоятельно, остается лишь угадывать, кто прав, хотя ответа может не быть ни у кого. Помните слепцов и слона? Любая замкнутая субдисциплина резко ограничена в своем видении «целого».

Если кто-то — квалифицированный специалист в медико-биологических науках, это значит лишь то, что он владеет частицей знаний специализированного подраздела, а при обсуждении общих вопросов биологии и медицины он не обязательно ценнее дилетанта. Из-за узости специализации такие ученые могут даже хуже разбираться в широком контексте. Это немного напоминает лягушку, которая всю жизнь прыгала на дне ямы и рассказывает нам о мире.

В биологии и медицине нет лучшего примера ложно понятого элитизма, чем люди, называющие себя генетиками, особенно молекулярными. Сейчас они получают особенно много средств, выделяемых на биомедицинские исследования, и поэтому стали доминировать в профессиональном сообществе и публичной дискуссии. У них есть деньги, чтобы создавать и описывать результаты, отдавая приоритет собственным интересам и взглядам. Они могут иногда расширять границы и включать другие дисциплины, но только на своих условиях. Например, генетики считают диетологию наукой, совершенно не связанной с их сферой, — и это в лучшем случае!

Там, где они пересекаются, диетологию определяют как раздел генетики — «диетологическая геномика», «эпигенетика», — сводя ее минимум ко вторичной, иногда даже совершенно не связанной со здоровьем дисциплине. Генетики управляют дискуссией. Это не обмен информацией между равными: генетики используют диетологию, потому что она эффектна на публике, но сильно искажают ее и контролируют важную для общества диетологическую информацию.

От дробления наук о здоровье на субдисиплины выигрывают материально заинтересованные спонсоры.

Как и в любой рыночной системе, чем больше претендентов борется за ограниченные фонды, тем яростнее конкуренция и тем сильнее кандидаты вынуждены преувеличивать важность своих научных программ и методологий, чтобы задобрить состоятельных покровителей.


Деньги и приоритеты

Иногда подсознательная установка на прибыль, обусловливающая редукционистскую сущность практически всех исследований, влияет и на то, что получит приоритетную поддержку.

В некоторые науки вкладывается больше денег, чем в другие. Генетика, как мы видели, гораздо более «горячая» тема, чем диетология. Предполагаемый рыночный потенциал генной терапии для укрепления иммунитета привлекает намного больше денег, чем рыночный потенциал брокколи. Деньги рекой текут в генетику и тестирование лекарств не потому, что это самый многообещающий и эффективный путь улучшения здоровья, а потому, что это прибыльнее всего. Это лучший способ удовлетворить потребности рынка.

Можете себе представить пользу для здоровья американцев, если полтриллиона долларов ежегодной выручки Большой фармы пустить на пропаганду цельной растительной диеты и обеспечить население свежими, натуральными, рационально выращенными овощами и фруктами по умеренной цене? Нам сложно вообразить такую инициативу. В сегодняшней системе она кажется невозможной. Но почему?

Почему, если всеобщий переход на цельную растительную диету так эффективен, немыслимо объединение общества вокруг диетологического проекта? Потому что мы знаем: исследования и программы в здравоохранении отражают приоритеты ориентированной на прибыль отрасли, а не научные или общественные интересы. Такая инициатива принесла бы здоровье, а не деньги (хотя в долгосрочной перспективе обеспечивает прибыль в виде экономии на здравоохранении!).

Здесь акцент на рентабельном редукционизме и влияет на государственное финансирование, хотя оно вроде бы не руководствуется мотивом прибыли. Посмотрите, например, на национальные институты здравоохранения США — самого престижного и богатого спонсора медицинских исследований в мире. Это 28 институтов, программ и центров, занимающихся раком, старением, офтальмологией, злоупотреблением алкоголем и многими другими аспектами здоровья человека. Но ни один из них не работает над проблемой питания! (Если, конечно, ради смеха не считать таковым Институт по вопросам злоупотребления алкоголем и алкоголизма.) Из мизерного финансирования, выделяемого НИЗ на диетологические исследования (всего 2–3% бюджета институтов, специализирующихся на сердце и раке, а в других институтах и программах и того меньше), большинство средств уходит на изучение эффектов отдельных питательных веществ в рандомизированных клинических испытаниях, оптимальное питание пациентов, принимающих определенные препараты, а также биохимические исследования функции конкретных нутриентов. (В прошлом ряд проектов НИЗ периодически затрагивал холистическую основу медицинских исследований и клинической практики — конечно, без странного слова холистический! — но они были забыты при формировании продовольственной и медицинской политики и в основном остались на страницах научной литературы.)

К сожалению, общество пришло к убеждению, что такие научные приоритеты — лучший способ достичь цели, просто потому что это лучший способ заработать.


Взгляд изнутри

Мне известно, как деньги расставляют приоритеты, потому что я долго был и получателем грантов, и рецензентом финансирующих органов, определяющих, какие заявки получат деньги, а какие нет. Мне хорошо знакомы и отчаяние, когда нужно облечь исследовательские вопросы в удовлетворяющую комиссию форму, и давление, заставляющее искать редукционистские ответы.

С годами осознание ограничений редукционизма все больше меня беспокоило. Взгляды менялись, и было все труднее и неприятнее преподавать традиционные (редукционистские) взгляды на питание — то, чему меня учили. Я старался преодолеть рамки редукционистской парадигмы и понимал, что чего-то не хватает.

И тогда я начал получать зловещие предупреждения. Одно мне неофициально дал бывший коллега, член группы по рассмотрению заявок на исследования НИЗ («секция исследований» на жаргоне сотрудников), в которую мы подали последнюю (оказавшуюся успешной) заявку на грант для продолжения проекта в Китае. В ней я с энтузиазмом писал о биологически сложной связи диеты с раком и том, что наш проект может открыть уникальные возможности для создания сложных моделей возникновения заболеваний, возможно, отражающих более холистическую природу болезней, чем линейная механистическая модель.

Это вызвало глубокую озабоченность комиссии. Как сказал мой коллега, нарушив тем самым обычный для рецензентов обет молчания, в своей заявке я подошел опасно близко к холистической стратегии исследования. Он посоветовал мне никогда больше не ссылаться на холистическую интерпретацию. Мне было указано, что я поставил под угрозу основной принцип биомедицинских исследований и это могло стоить нам денег на важный заключительный трехлетний этап проекта.

Вскоре после этого я предпочел завершить программу экспериментов, длившуюся более тридцати лет. Решение далось мне непросто, потому что такие исследования долго были делом моей жизни и я обожал работать со студентами. Но я больше не мог заставлять себя писать заявки на исследование узких гипотез о крохотных, вырванных из контекста деталях.

Но этот выбор — выйти из системы и даже бросить ей вызов — есть не у всех. Наша программа в то время была крупнейшей, хорошо финансируемой, мы работали на большой кафедре наук о питании, считавшейся лучшей в стране. Это дало мне возможность изучать вопросы, которые незаметно подтачивали господствующую парадигму. Другие, особенно начинающие ученые, испытывают гораздо большее давление и должны соответствовать спонсируемым промышленностью ожиданиям научного сообщества.

На комиссии тоже давят. С конца 1970-х до конца 1980-х я был членом комиссии по рассмотрению заявок на гранты для Национального института рака НИЗ (и других организаций по изучению рака). Несколько раз заявитель с энтузиазмом предлагал изучить биологический эффект, рассматривая сравнительно широкую гамму причинных факторов, — смотрел на проблему холистически. Такие заявки быстро отклоняли и в дальнейшем не рассматривали как приоритетные для финансирования.

Обычно я соглашался с этими решениями, потому что у заявителей часто напрочь отсутствовали сосредоточенность и чувство цели. Но не всегда. Иногда в рефлекторном отбрасывании нашей комиссией заявлений было нечто большее, что я считаю особенно поучительным и тревожным: вера, что узкоспециализированные гипотезы единственные заслуживают финансирования.

Иногда я узнаю об исследованиях, которые получают финансирование при системном подходе, схожем с нашим. Однако в те годы наша работа была единственным проектом, интерпретирующим данные таким образом.

То, что мы узнали в Китае, в сочетании с данными нашей лаборатории полностью перевернуло наши представления о диете. Представьте, что еще можно узнать, если мы профинансируем хоть немного нередукционистских исследований!


Сила рынка

Я не понаслышке знаю о страсти и честности большинства исследователей и практиков биологии и медицины. Но они работают в системе, давление которой вынуждает их заниматься только редукционистскими проектами и затрудняет превращение страсти и честности в хорошую, эффективную науку.

Как я говорил в части II, редукционистское исследование неполно. Ему по определению не хватает понимания целого, необходимого, чтобы наработки стали осмысленными. Предложенные им решения — как и любые решения для сферических коней в вакууме — не выдерживают столкновения с реальностью. Но мотив прибыли не только ограничивает способность исследователей строго следовать научному методу из-за приоритетов отрасли. Он ведет к серьезным негативным последствиям, например стремлению промышленности конвертировать сомнительные новые исследования в деньги как можно быстрее.

Продукты, возникающие в результате редукционистских медицинских исследований, в основном действуют через шприцы, таблетки и микстуры, а их спонсоры (или инвесторы) выталкивают их на рынок как можно быстрее, обычно еще до того, как выводы работ, на которых они основаны, полностью изучены и интегрированы в науку. Конечно, компании тестируют новые продукты и даже тратят круглые суммы в расчете, что рандомизированные контролируемые исследования дадут положительный результат. Иногда так случается. Однако, чтобы назвать эти результаты по-настоящему перспективными, надо предположить, что краткосрочные эффекты укрепляют здоровье в долгосрочной перспективе, а это рискованно и обычно необоснованно.

Из-за давления рынка создаются продукты, основанные на незрелых научных выводах, с непредсказуемыми долгосрочными последствиями. Неудивительно, что польза от них ограниченна, а в худшем случае они вообще вредны.

Витамин E, который мы обсудили в главе 11, — хороший пример. В известном исследовании было высказано предположение о корреляции между уровнем витамина E в организме и здоровьем сердца. Промышленность начала рекламировать его как полезную добавку и вбросила ее на рынок. Затем появились доказательства, что добавление витамина E повышает общую смертность, в том числе увеличивая риск рака простаты и вторичных сердечных заболеваний.

Эти данные промышленность игнорировала, пока было возможно. Увидев новую, убийственную информацию о витамине E, ученые пришли к консенсусу: банкет надо продолжить. Все хотят спасти рынок витамина E, а если ничего не выйдет, найти ему замену. Есть очевидный стимул найти доказательства, оправдывающие дальнейшую продажу таких продуктов.

Я не осуждаю отдельных людей из моего сообщества (хотя некоторые могли бы проявить больше смелости и изобретательности!), а говорю о мире науки в целом, на который так сильно влияют силы рынка, показывающие, что от нас ожидают. Большинство понимает, что деньги решают все. Но немногие из моих коллег-ученых и практикующих врачей действительно осознают, насколько деньги портят. Это настолько распространено, что сложно заметить изнутри. Когда мы в желудке у зверя, как мы определим, какой он породы и вообще зверь ли это?

Наши исследовательские приоритеты слишком часто определяются личными интересами, а не благом для общества. Но платит за исследования оно, оно же зависит от их результатов, и в сегодняшней системе его же за это наказывают. Отдельные ученые могут преуспеть, придерживаясь редукционистской линии корпораций, но мы не приближаемся к нашей цели — здоровью.

Полезная еда: развенчание мифов о здоровом питании / Колин Кэмпбелл
при участии Говарда Джейкобсона. - М.: Манн, Иванов и Фербер, 2014.
Опубликовано с разрешения издательства.